Счетчики




«Дорога надежды» (фр. Angélique, la Route de l’Espoir) (1984). Часть 1. Глава 6

Свет становился ярче.

Подобно утренней росе, испаряющейся в солнечных лучах, она чувствовала, как ее возносит к этому все более яркому свету, все более беспредельному — как свод или дорога без конца. Подобно утренней росе, она растворялась, улетучивалась, ощущала себя сущностью и сверхсущностью, благоуханием, ускользающим и зыбким, одновременно видимым и невидимым. Возносясь, она уплывала и уплывала. Туда, где нет ни страданий, ни забот.

Вдруг ее ожгло воспоминание об обещании, остановило ее непрерывное восхождение, заставило спросить:

— Он уходит со мной?

Она была по-прежнему невесомой, распростертой, раздираемой безмерной тоской мучительней любой земной пытки.

— Нет. Слишком рано! Он должен остаться в этом мире.

Она услышала свой крик.

— Тогда я не хочу! Я не могу! Я не могу… бросить его одного.

Свет померк. Тяжесть охватила ее, еще совсем недавно такую невесомую, удушающе навалилась, и пылающая кровь влила в ее вены огонь жестокой лихорадки, заставлявшей ее дрожать и стучать зубами.

Рыцарь Мальтийского ордена в красной тунике погибал, побиваемый камнями.

Мощный удар в самую грудь сразил его, и вот видна уже только одна рука со сжатыми пальцами, торчащая над грудой камней.

Зачем, повернувшись к Анжелике, прокричал он ей перед тем, как стать добычей яростной толпы: «Я тот мужчина, который первый поцеловал вас?»

Все это было лишь безумием, бредом. Горькое разочарование овладело ею.

Итак, она была в Алжире, ей лишь почудилось, что она обрела его, того, кого искала, свою потерянную любовь: Жоффрей, Жоффрей!

Значит, напрасно она так долго шла, напрасно пересекала пустыни и моря. Она оказалась пленницей. Пленницей Османа Ферраджи, черная рука которого сжимала ее руку, в то время как лихорадка пылала в ней расплавленным металлом. Она слышала собственное дыхание, учащенное, прерывистое, со свистом вырывающееся из пересохших губ. Она умирала. «Нет, — повторяла она себе. — Нет. Борись и преодолевай. Это твой долг перед ним. Ибо раз я не нашла его, я не могу… не могу оставить его одного. Я нужна ему, я должна выжить ради него. Ради него, самого сильного и свободного. Он увидел меня.

Я живу в его сердце, он сам сказал мне об этом. Я не могу нанести ему такого удара. Слишком много ударов получил он от других. И все же как бы хотелось уйти туда, где стихает всякая боль. Но нельзя умирать. Надо бежать из гарема…»

«Скоро придет Колен, он устранит Османа Ферраджи. Так оно и случилось. Он поведет меня дорогами свободы, в Сеуту, где господин де Бертей уже ждет меня по приказу короля. Прости меня, Колен, прости».

«Итак, он просчитался. Их будет семь, а не шесть. И ла Вуазен, колдунья, сказала: шесть. Он даже не разобрался в моей судьбе. Пустота. Дуновение.

Стоп, молчок! Это секрет. «Ибо, — шептала мужеподобная женщина, склоняясь над ее изголовьем с прядями волос, торчащими из-под грязноватого чепца… дамочки, верьте мне, не стоит жалеть ни о чем… Дети лишь осложняют жизнь.

Бели их не любишь, они докучают. Если любишь, становишься уязвимой…»

«Колен, Колен, прости меня! Уведи меня с собой. Поспешим! Я не хочу, чтобы он отплыл, думая, что я покидаю его на этом берегу».

«Где же он?»

Несмотря на ее зов, он не появлялся. Странные силуэты, склонившись над ней, старались ее усмирить, парализовать. Она отбивалась, пытаясь выскользнуть и убежать.

Пронзительный детский плач сверлил ей виски, прорываясь сквозь назойливую и изнуряющую суету привидений, плач испуганной девочки, зовущей мать, знакомый плач, — Онорины. Онорины, о которой она забыла, которую покинула, Онорины, которую королевские драгуны вот-вот бросят в огонь или на копья.

Она увидела ее, пытавшуюся вырваться из их рук, с ореолом волос, таких же огненно-рыжих, как у безобразного Монтадура, таких же красных, как жуткие островерхие шлемы королевских драгун. Их длинные концы непристойными языками извивались вокруг их мерзких харь рейтаров, одержимых жестоким и порочным желанием погубить ребенка, выброшенного из окна охваченного пламенем замка.

Из ее уст вырвался нечеловеческий крик — крик агонии.

И в тот же миг воцарилась тишина, и она увидела себя в доме миссис Кранмер.

Она была в Салеме, маленьком американском городе, и хотя название его означало «мир», его жители никогда не ведали покоя.

Она узнавала спальню, и ей было странно видеть ее в таком необычном ракурсе, скорее забавном. Ибо она воспринимала все, как если бы обозревала расположение комнат, находясь на балконе верхнего этажа.

Кровать в нише, сундук, небольшой стол, кресло, зеркало, «квадраты», и все это смещенное, сдвинутое со своих мест водоворотом людей, которые входили, устремлялись куда-то, заламывали руки, затем вдруг выходили, казалось, звали кого-то, кричали. Однако эта нелепая пантомима, воспринимавшаяся через призму умиротворяющей Тишины, не раздражала ее, желавшую постичь смысл происходящего; наконец она заметила, что эта пантомима и повторяющейся закономерностью разыгрывается вокруг двух точек: кровати в глубине алькова, на которой она различала лежащую женщину, и столом, на котором стояло что-то вроде корзины с видневшимися в ней двумя маленькими головками.

Две розы в птичьем гнезде.

Она знала, что некое чувство ответственности притягивало ее к этим бутонам, розовым пятнышкам, зыбким, приникшим друг к другу, таким нежным, таким разумным, таким одиноким, таким далеким.

«Бедные маленькие существа, — думала она, — я не в силах покинуть вас».

И усилием, которое она предприняла, чтобы приблизиться к ним, она разорвала тишину, вторглась в какофонию оглушительного шума и грохота, вспышек молнии и раскатов грома, рассекая темноту, испещренную потоками проливного дождя.

Ее сердце едва не разорвалось от радости. Она увидела его, широко шагнувшего в шквал ветра, разметавшего полы его плаща. Значит, ей это не пригрезилось! Она была уверена, что нашла его, и они вдвоем направляются теперь к Вапассу в ливневых потоках дождя. Она прокричала ему сквозь бурю:

«Я здесь! Я здесь!»

Казалось, он не слышал ее, продолжая путь, и вблизи она увидела его ввалившиеся щеки и изможденное лицо, которое дождь залил слезами. Это была галлюцинация, совершенно бессвязная, поскольку сквозь дождь, стремившийся загасить потрескивающие факелы, скорее дымившие, чем освещавшие, она различила множество людей: индейцев с наброшенными на них накидками, испанцев Жоффрея в блестящих латах и знакомую остроконечную шляпу, болтавшуюся на ремне, перекинутом через плечо, — Шаплея, которого она так ждала. Но кто такой Шаплей?

«Наверно, я больна или грежу». Ей стало не по себе. В слишком густой темноте было что-то ненормальное. Но это не сон, потому что она продолжала все слышать. Она слышала, как дождь барабанил по крыше. Дождь, храп, шепот… Жирная нога, очень белая, с толстой ляжкой, переходившей в круглую коленную чашечку, за которой следовала дородная икра, завершавшаяся короткой, усеченной ступней, елозила рядом с ней в черноте, подобно толстому червяку, бледному и неприличному.

«На сей раз я в аду», — сказала она себе, настолько конвульсивные движения непонятных существ, барахтавшихся в темноте, напомнили ей картины яростных совокуплений демонов с окаянными, которые мать Сент-Юбер из монастыря в Пуатье показывала ей в толстой книге под названием «Божественная комедия» поэта Данте Алигьери; гравюры, иллюстрировавшие круги ада, вызывали кошмарные сновидения у «старших», которых она хотела «предостеречь». С той только разницей, что в этом реальном аду демоны, как и ранее ангелы, говорили по-английски. Ибо, как только завершились неистовством сопения и вздохов судороги и подергивания этой белой ноги, с которой соседствовала явно мужская нога, раздался голос, произнесший по-английски:

— Я пропала! Так же, как и вы, Харри Бойд.

Ад, казалось, свелся к этой единственной испуганной паре, тогда как другие угадываемые ею формы вполне могли бы означать отдыхающих в коровнике коров или овец в овчарне. Анжелика, уставшая от бреда, желая положить конец злополучному абсурду, донимавшему ее этими странными видениями, попыталась привести в действие два века, которые ей надо было просто-напросто поднять, и она вложила все силы в это трудное дело, ибо свинцовые веки ее слиплись, спаялись насмерть. И вот в нее проник свет. Невероятно медленно она открыла глаза, узнала полог над кроватью, вышитых шелковых птиц, неотступно преследовавших ее в страданиях и лихорадке.

Свет сладкий, как мед, в ночнике из тонированного стекла, озарял альков.

Музыкальные ноты… Это дождь, звонко капающий за окном.

С невыразимым усилием она повернула голову, чтобы не видеть больше птиц, которые начали уже расправлять шелковые крылья, и увидела ангелов, на сей раз в одиночестве сидящих у ее изголовья и наблюдающих за ней. Это не удивило ее. Из ада — в рай. Однако рай — это не Небеса, подсказал ей затуманенный рассудок, всегда отвергавший пассивность и вновь вступавший в свои права.

Рай всегда на земле. Как, впрочем, и ад. Рай — это земное счастье, таинственным образом отделившееся от вечного блаженства. Глядя на этих столь прекрасных существ, расположившихся у ее изголовья, склонившихся друг к другу, так что их белокурые волосы переплетались в самозабвенном порыве, сближавшем их усталые головы, она поняла, что ей было ниспослано откровение: ничтожная часть чего-то запредельного, казалось, приоткрылась ей, возносившейся к вечному свету.

В этот миг небесные посланцы взглянули друг на друга. Свет, лучившийся из их ясных глаз, преобразился в страстное выражение ослепительной признательности, и по их тонким и таким близким очертаниям, вырисовывавшимся в золоте горящей лампы, она поняла, что их губы, не ведающие проклятия телесности, часто сближаются. Буква А на их груди, лучистая пунцовая буква, разрасталась до огромных размеров, образуя слово, красное, фосфоресцирующее слово — ЛЮБОВЬ.

«Так вот оно, — сказала она себе, — это новое знамение. Я его не понимала раньше — любовь».

Пронзительная правда, прежде искаженная, неполная, непризнанная, властно заявляла о себе, запечатлевалась в огненных буквах:

В духе, Но посредством тела Утверждается Любовь.

— Она проснулась!

— Она пришла в себя!

Ангелы перешептывались по-прежнему по-английски.

— Моя возлюбленная сестра, ты узнаешь нас?

Ее удивило это обращение на «ты», к которому, как ей говорили, прибегали на английском, лишь обращаясь к Богу.

Они склонялись над ней, ее пальцы ощущали шелк их пышных волос.

Значит, это не сон. Следовательно, с их помощью она стала хранительницей великой тайны.

Они обменялись взглядом, в котором сквозила ликующая радость.

— Она возрождается!

— Позовите Черного Человека.

Опять Черный Человек! Неужели ей снова предстоит погрузиться в это сумрачное безумие? Анжелика устала от бреда, от бесконечных трансов.

Она ускользнула, вверившись сну, как вверяются материнской груди.

На сей раз она знала, что погружается в благодетельный сон, здоровый человеческий сон, глубокий и живительный.

От грохота повозки у нее раскалывалась голова. Надо было остановить этих лошадей, которые тянули за окном тяжелые двухколесные тележки.

Она слишком много спала, слишком глубоко, слишком долго.

— Надо ее разбудить.

— Просыпайтесь, любовь моя…

— Просыпайся, малышка! Пустыня осталась далеко позади. Мы в Салеме.

Голоса взывали к ней, захлипали ее, тревожили, повторяли: «Салем, Салем, Салем. Мы в Салеме, в Новой Англии. Просыпайся!»

Она не хотела огорчать их, разочаровывать. Она открыла глаза и содрогнулась, ибо, как только ее взгляд привык к слепящей яркости солнца, увидела сначала негритенка в тюрбане, размахивающего опахалом, затем заросшее светлой бородой лицо какого-то великана — Колен Патюрель, предводитель рабов Микенеза в королевстве Марокко.

Колен! Колен Патюрель! Она так вперилась в него взглядом, боясь вновь оказаться во власти галлюцинации, что Жоффрей де Пейрак сказал ей тихо:

«Душенька, разве вы не помните, что Колен приехал к нам в Америку и теперь — губернатор Голдсборо?»

Он стоял у изножия постели, и она, узнав дорогие ей черты лица, окончательно успокоилась. Машинально она подняла руки, чтобы поправить свое кое-как повязанное кружевное жабо.

Он улыбнулся ей.

Теперь она искренне хотела оказаться в Салеме, где царил мир на земле людей доброй волн. Они наполняли комнату. В живом солнечном свете — стояла превосходная погода — она различила, помимо негритенка, две остроконечных пуританских шляпы, индейца с длинными косичками, обворожительную маленькую индианку, французского солдата в голубом рединготе, Адемара, множество женщин в голубых, черных, коричневых юбках, белых воротничках и чепчиках.

Среди них находились три или четыре совсем юные девушки, сидящие у окна за работой; они шили, шили, словно от их прилежания зависело, пойдут или не пойдут они на бал, даваемый прекрасным принцем.

— А… Онорина? Онорина!

— Я здесь, — раздался звонкий детский голос. И головка Онорины появилась у изножия кровати, эдакий бесенок с растрепанными волосами, возникла из-под стеганого одеяла, под которым она пряталась все эти долгие часы.

— А…

От тягостного воспоминания затрепетало ее уставшее сердце… Два птенчика в гнездышке.

— Но… ворожденные?

— С ними все в порядке.

Мысли о близнецах вихрем закружились в ее голове.

Как прокормить их? Что с ее молоком? Лихорадка, должно быть, выжала его или превратила в яд.

Догадываясь о причинах ее волнения, все присутствовавшие наперебой принялись заверять ее, успокаивать, затем, как по команде, смолкли, не желая оглушать хором своих голосов.

Постепенно, отрывочными высказываниями и репликами ее осторожно ввели в курс дела. Да, ее молоко перегорело, и это к счастью, ибо, если к охватившей ее лихорадке добавилось бы воспаление молочных желез… О! Слава Пречистой Деве!

Нет, дети не пострадали. Им подыскали превосходных кормилиц. Одна жена Адемара, дородная Иоланда, вовремя подоспевшая со своим шестимесячным крепышом, другая — сноха Шаплея.

— Сноха Шаплея?

Мало-помалу ей все разъяснили. Ей следует не переутомляться, а думать о том, как восстановить силы. Постепенно выстраивалась последовательность событий. Ей хотелось бы знать, как Шаплей… И почему негритенок?

Но она была еще слишком слаба.

«Я бы хотела увидеть солнце», — сказала она.

Две сильные руки: Жоффрея — с одной стороны. Колена — с другой, — помогли ей сесть и облокотиться на подушки. Все расступились, чтобы она могла видеть свет, потоками врывавшийся в распахнутое окно. Это искрящееся золотое мерцание вдали было морем.

Она хранила воспоминание о том возвышенном искушении, которое увлекало ее, уводило по дороге к бесконечному свету. Однако ощущение стиралось… На дне души оставался какой-то тоскливый осадок.

Зато благодаря своему возвращению к людям, которых она любила, которые собрались вокруг нее, окружая горячим сочувствием, любовью, нежностью, радостью, видя ее живой и улыбающейся, она поняла, что была счастливейшей женщиной на свете.

Гнетущая жара сменилась оглушительной грозой. В ночь, когда Анжелика чуть не умерла, ветер, молнии, гром, хлесткий дождь сотрясали небо и землю.

Когда ночью она пришла в себя, шел только дождь, морща воду на рейде, заливая островки, превращая улицы в потоки красной воды, а с островерхих крыш с обрывистыми скатами певучими потоками стекала вода, наполняя стоящие под ними в траве бочки.

Несмотря на прошедшую грозу, долго звучал еще, оглашая окрестности, концерт тысяч ручейков, а поскольку смолкло пение птиц, пережидавших под мокрыми листьями непогоду, отовсюду слышались только синкопы потоков воды, низвергавшихся, а затем истончавшихся до красивых нот, округлых и меланхоличных. И город воскрес, нарядный, умытый, залитый солнцем, в котором играли красками спелые плоды в садах и поблескивали декоративные осколки стекла и фаянса, инкрустированные в цоколи домов.

Это продолжалось три дня. Настоящий потоп, призванный, как полагали, проводить в последний путь красавицу иностранку и двух ее младенцев, которая воскресла, и это тоже было отмечено, как раз в тот момент, когда солнце вступило в свои права.

Анжелика лишь с большим трудом оправлялась от головокружения и слабости, которая была вызвана опасным приступом болотной лихорадки. Возбудители лихорадки настигли ее в Средиземноморье, потрясения же, связанные с преждевременными родами, обострили болезнь.

Она все еще находилась в прострации, погружалась в сон, как в смерть, и пробуждалась с чувством уверенности, что с начала ее болезни прошла вечность и никогда, никогда они не покинут Салем и не попадут в Вапассу.

Жоффрей де Пейрак ободрял ее, внушал, что еще только конец лета и менее чем через неделю она полностью оправится, во всяком случае, окажется способной взойти на борт «Радуги», где завершится ее окончательное выздоровление. Он убеждал ее также, что они доберутся до Вапассу с двумя малютками задолго до наступления заморозков, успев к тому же побыть какое-то время в Голдсборо.

Однако Анжелика утратила ощущение времени. Минуты превратились для нее в часы, часы — в дни, дни — в недели.

Эли Кемптон принес ей календарь, который он продавал в долинах рек и на побережье, пытаясь доказать, что не прошло и двух дней, как она пришла в сознание. Однако это окончательно сбило ее с толку, а мелькание страниц с пляшущими на них буквами и рисунками вызвало головокружение.

Что делал тут этот коммивояжер из Коннектикута? Конечно же, он был здесь!

«А почему бы и нет? Ведь он давно уже задумал приехать в Салем одновременно с кораблями г-на де Пейрака. А замеченный ею при пробуждении негритенок был не кем иным, как ее маленьким помощником Тимоти. А мистер Виллоугби? Of course, мистер Виллоугби также находился в Салеме. В добром здравии, и все такой же весельчак. Однако приглашать его в дом значило бы безгранично испытывать терпение леди Кранмер.

В первые мгновения пробудившегося сознания она почему-то считала своим долгом отмечать мельчайшие детали туалета навещавших ее мужчин и женщин.

Она узнавала их, однако возникало впечатление, что ее внимание не в состоянии было выйти за пределы поверхностных наблюдений и сосредоточивалось на развязанной ленте, белом воротничке или манжетах какого-нибудь щеголя, родинке или цвете ткани. Ее как бы вновь ставший детским взгляд устремлялся к тому или иному предмету в попытке осознать, если можно так выразиться, переселиться рассудком в неясный и неорганизованный, слишком многосложный ритм материального мира.

Подобно тому как ее внимание было привлечено к красному пятну на ангельских одеждах, этой букве А, разросшейся затем в бреду, чтобы возвестить «Любовь, Любовь», самые незначительные предметы, ткань или лента, казались ей наделенными самостоятельной жизнью, и она испытывала желание коснуться их рукой, поставить на место, как бы умиротворить, вернуть им неподвижность.

Так, когда Жоффрей де Пейрак однажды склонился над ней, она машинально подняла свои прозрачные руки и подтянула слегка ослабший узел его кружевного жабо, затем расправила отложной воротничок его редингота жестом нежной, обеспокоенной внешностью своего мужа супруги, чего бы она никогда не сделала прежде. Скорее он сам всегда следил за собой и, как всякий военачальник, озабоченный тем, чтобы явиться на командный пункт или возглавить сражение без какого бы то ни было внешнего изъяна, выходил из рук своих шталмейстеров и слуг безукоризненно одетым и экипированным, придавая такое же значение наружности домашних и челядинцев.

Однако не было ничего удивительного в том, что за время происходившей здесь схватки он невольно допустил некоторую небрежность в отношении своего туалета, и жест Анжелики вызвал его улыбку: настолько этот не свойственный ей жест, трогательный и нежный, свидетельствовал о ее возвращении к жизни.

Она же, прикасаясь пальцами к шероховатости вышивки, долго не отводила руки, чтобы почувствовать крепкое и сильное плечо, и ощущение было таким, словно она ступила на твердую землю, перестала плавать в безвоздушном пространстве в окружении призраков.

Это была его улыбка. За все время ее «путешествия» именно эту улыбку она больше всего боялась никогда не увидеть впредь, и это беспокойство продолжало жить в ней крошечной черной точкой в средоточии райского света; сожаление об этой улыбке, об этих губах, четкий и чувственный, слегка мавританский рисунок которых она так любила, заставило ее спросить: «Он тоже идет со мной?» Она испытала силу его чар, вынудившую ее вернуться, покинуть дорогу света и возобновить поиски мужа среди живых.

С тех пор, возвратившись на землю, она должна была, подобно мореплавателю, определить свое местонахождение.

Итак, она встала на твердую почву. Довольно быстро, как ей говорили, однако, с ее точки зрения, долго и мучительно.

Потерянная, она все еще боялась, что опять начнет «молоть вздор». Ей предстояло соотнести реальность и видение или то, что ей удалось воспринять в тумане и тоске беспамятства, а может быть, и помутившимся перед лицом смерти рассудком, расставить вещи и людей по своим местам. Это было непросто, ибо все и без того ходили как в воду опущенные, по прошествии этих ужасных скорбных дней, словно за время ее забытья землетрясение разрушило не только дом, но и весь город. За каждым замечала она блуждающий взгляд и нерешительность в поведении, как будто они были вывернуты наизнанку, вынужденные в эти трагические часы являть окружающим вместо лица непроницаемую маску, с которой никак не могли расстаться.

Была ли она в чем-то виновата? Что она там наговорила, в бреду?

Две смутно различаемые ею женские фигуры в строгих, белых, плотно облегающих голову капюшонах сновали взад и вперед. В руках у одной был какой-то прут, и ей показалось, что они пребывали в смятении, еще большем, чем она.

Кто-то рассказал ей: стоило этим женщинам очутиться в доме, как они заявили, что колыбель стоит не на том месте, равно как и кровать роженицы, поскольку они ощущали на себе воздействие вредоносных излучений, исходивших из щелей, образованных сдвигами земной коры.

— Взгляните на кота!

В самом деле, как только передвинули колыбель, кот сразу же свернулся клубком на том самом месте, где она стояла, что явилось подтверждением существования этих излучений. Ведь кошки, в отличие от людей, отыскивают эти незримые раны земли, заряжаясь от них теллурической энергией.

А что дом?

— И дом тоже стоит не на месте.

— Подожгите его! — сказали они.

Ибо не без некоторой злобы господин кот стал укладываться в самых разных местах, и все судорожно принялись передвигать мебель: кровати, обеденные столы, шкафы — с грохотом, напоминающим тот шум повозки, который Анжелика слышала в своем сне и от которого у нее раскалывалась голова.

— И дом стоит не на месте, — безапелляционно повторяла одна из женщин в белом капюшоне, следуя по пятам за той, что держала в руках прут — искатель подземных родников, сопровождаемая, в свою очередь, котом.

— Подожгите его, подожгите!

— Это квакерши-колдуньи, — шепнула, наклонившись к Анжелике, миссис Кранмер. — Они очень подозрительны.

Анжелика внимательно посмотрела на нее, заинтригованная ее внешним видом.

Она с трудом узнавала ее, а порой и вовсе не узнавала и в такие минуты спрашивала себя, кто эта гримасничающая женщина со вздрагивающей верхней губой, посеревшая, со впалыми глазами, расширенными зрачками, неубранной головой, отодвигающая полы и склоняющаяся над ней?

— Не понимаю, — говорила она, — почему консистория до сих пор не выслала их из города? Что это вы так на меня смотрите?

— Скажите, мадам, разве в Лондоне стало модно надевать только одну серьгу?

Миссис Кранмер быстро коснулась рукой мочки уха.

— О Господи! Я забыла надеть вторую. Совсем лишилась рассудка. Меня беспокоят сто раз на дню, даже во время туалета. Только бы она не потерялась.

И она со стоном выбежала из спальни.

Анжелика корила себя за невыдержанность. Она упрекала себя в том, что куда восприимчивее к деталям одежды, чем к словам собеседника. Впрочем, этот интерес способствовал ее возвращению к жизни, тогда как сказанное в ее присутствии она почти тотчас же забывала. На ее языке вертелись вопросы, которые она не осмеливалась задавать, боясь, как бы не подумали, что она вновь впала в беспамятство. Так, она спрашивала себя, куда девались ангелы с длинными белыми волосами; их отсутствие печалило ее — ведь не могло же все это ей присниться! Она была уверена: они приходили, раз ее дети живы.

Она неожиданно узнала их по красной букве А, вышитой на корсаже, когда две женщины в белых капюшонах, наводившие такой ужас на миссис Кранмер, поклонились ей с ангельскими улыбками, подойдя к ее кровати, чтобы поухаживать за ней и перестелить постель.

— Где же ваши волосы? — воскликнула она.

— Под капюшонами, — ответили они со смехом. — Было поздно, миссис Кранмер металась в отчаянии. Мы уже легли в постель, когда пришли за нами, чтобы мы помогли ребенку. Мы только и успели, что накинуть одинаковые платья, и, простоволосые, последовали за ним. Все эти два дня мы не отходили от вашей кровати и от колыбели младенцев.

— Кто пришел за вами?

— Черный Человек!

У Анжелики вновь закружилась голова… Черный Человек! Иезуит! Опять этот таинственный образ из предсказания! Потом она вспомнила, что они находились в Новой Англии, и если в Новой Франции обращенные индейцы часто называли членов «Общества Иисуса» «Черными Сутанами"» то было маловероятно, во-первых, чтобы он появился в окрестностях Салема, где к иезуитам относились хуже, чем к выходцам из Преисподней, а во-вторых, пуритане могли назвать Черным Человеком самого Дьявола. Об этом говорил ей Шаплей в тот раз, когда она впервые встретила его в остроконечной шляпе в лесу. И сам собой напрашивался вывод, что это суеверие, накрепко засевшее в умах и подтвержденное многочисленными ссылками теологов, возникло из того страха, который испытывали первые иммигранты, заброшенные на враждебный и незнакомый берег, поросший непроходимым и бескрайним лесом, кишащим зверями и язычниками и начинавшимся в двух шагах от их жилищ. Этих поселенцев можно было понять.

Ибо враждебнее моря мрака, которое им удалось преодолеть, был для них лес, противопоставлявший их упорству пионеров, одержимых желанием обрабатывать землю-кормилицу, сплоченные ряды деревьев, уступавших малую часть плодородной земли лишь ценою их неимоверных усилий. Отступая вместе со своими демонами, этот лес по-прежнему оставался бескрайним. Итак, считалось, что Черный Человек скрывался в этом первобытном лесу, объединяя под своей властью вверившихся ему язычников. Стоило только одинокому страннику, приплывшему со Старого Света, повстречаться с ним, как Черное Привидение протягивало ему толстую тяжелую книгу с ржавой застежкой и металлическую ручку с пером.

— Напиши свое имя, — приказывал Сатана.

— Какими чернилами?

— Своей кровью.

— А если я не захочу?

Дьявол ухмылялся, обнажал грудь своего собеседника и запечатлевал на ней колдовским способом красную отметину. А потом приказывал:

— Можешь подписывать! Ад так или иначе пометил тебя.

И вот сотни, тысячи запоздалых путников или авантюристов, не уважавших строгие религиозные законы своей общины, были помечены Сатаной, и особенно много было их поначалу, так как позднее осведомленные верующие вели себя осмотрительнее. В напоминание об этом вероломном самоуправстве Сатаны, неустанно подкарауливающего вероотступника или горячую голову, добродетельные пуритане установили обычай, в соответствии с которым виновный в предосудительном поступке, но не заслуживающий смертной казни, на которую были обречены лишь убийцы и колдуны, приговаривался к ношению алой буквы.

— Так кто же, говорите вы, обратился к вам с просьбой помочь ребенку? вновь спросила она после долгого размышления, во время которого две квакерши на редкость проворно сняли с нее ночную рубашку, омыли с ног до головы душистой водой, перевязали, облачили в свежее белье, поменяли простыни и наволочки.

И вот теперь, когда они были так близко и она ясно видела чистоту их гладкой и свежей кожи, красоту молодых лиц, она понимала, почему не сразу узнала их в тех двух женщинах, которые терроризировали миссис Кранмер и которых она приняла за ангелов. Ведь это были очень молодые женщины: одна, высокая и стройная, на вид лет двадцати пяти, другая, казалось, недавно вышла из подросткового возраста.

В ответ на ее вопрос они обменялись лукавым взглядом проказниц, после чего старшая взяла слово:

— Прости нас, сестра, что мы осмелились назвать его Черным Человеком. Мы знаем, что в нем нет ничего дьявольского. Просто мы так называем его между собой с тех пор, как он появился в Салеме: одетый в черное, с черными глазами и волосами, он внушал нам страх. Однако со временем мы узнали его как человека и, когда он приехал за нами, безропотно последовали за ним.

— Так о ком же вы говорите? — взмолилась Анжелика, напуганная тем, что опять не понимает, повредилась в рассудке или утратила память.

Да он же, французский пират из Голдсборо.

Надо ли это было понимать так, что они говорили о Жоффрее?

И означало ли это, что Жоффрей по-прежнему оставался в глазах Массачусетса французским пиратом? А если да, надо ли думать, что не кто иной, как Жоффрей, привез… ангелов?

Она внезапно впала в глубокий сон, пробудившись от которого, не могла поверить, что стоял все тот же день и она проспала не более часа.

Миссис Кранмер вновь находилась в ее спальне со второй найденной серьгой, и Анжелика, отдохнувшая, не только узнала хозяйку дома, но и обрадовалась ее появлению, ибо в дальнейшем именно ей стала обязанной наиболее связным представлениям о событиях дней, проведенных ею в беспамятстве. Миссис Кранмер то появлялась, то исчезала, однако у Анжелики сложилось впечатление, что она непрерывно пребывала на посту то у изножия кровати, то в проходе между альковом и стеной. Так оно отчасти и были в действительности, ибо бедная миссис Кранмер, потрясенная всем происшедшим в ее доме, понимая, что бессильна что-либо изменить и никто ей не подчиняется, находила приют у Анжелики, видя в ней, несмотря на ее слабость, благодарную слушательницу. Эта англичанка питала слабую надежду на то, что, войдя в курс известных событий, графиня де Пейрак при случае замолвит за нее словечко.

Поэтому прежде всего благодаря ей получила Анжелика кое-какие сведения о тех, кого она про себя еще называла ангелами. Этот рассказ растянулся на три встречи, но такой длинной и странной оказалась история, что Анжелике почудилось, будто она слушала какую-то нескончаемую восточную сказку наподобие тех, что целыми-днями рассказывают в исламских городах нищие.

Миссис Кранмер начала слишком издалека, вспомнив небольшую группу «квакеров», явившихся лет десять назад искать убежища в Салеме после того, как большинство из них подверглось в Бостоне тюремному заключению и наказанию плетьми.

Их приняли не столько из-за терпимого отношения к членам неизвестной секты, почитаемой массачусетскими теологами одной из наиболее опасных, сколько из-за желания досадить бостонскому губернатору Уинтропу. Впрочем, они были немногочисленны, обещали вести себя скромно, уважать гражданские законы и воздерживаться от обращения новых адептов в свою сомнительную веру. Среди них находилась очень молодая вдова по имени Рут Саммер. Так вот, ока сразу же попросила принять ее в число салемских пуритан, сетуя на то, что была сбита квакерскими наставниками с праведного пути. Истина, единая и неделимая, которая, как это было со всей очевидностью установлено, вышла очищенной и возрожденной из Реформации, религиозного уважения, возглавленного вдохновенным немецким монахом Мартином Лютером, подхваченного просвещенным французским священником Жаном Кальвином, освободившись от ошибок галликанства, благодаря самоотверженной борьбе великого шотландского философа Джона Кнокса, ярого поборника пуританства, нашла свое законченное выражение, проложив себе дорогу среди dissidentes или гонимых «нонконформистов». По прошествии века, отделившись от колеблющегося пресвитерианства, она смогла стать purissinia religio, чистой и незапятнанной религией, черты которой, намеченные вслед за израильскими пророками в Послании апостола Якова и во всем Новом Завете, воплотились затем в «конгрегационализме», легшем в основу Массачусетской хартии, узаконенной ныне в Салеме.

Рут Саммер пришлось выдержать строгий экзамен. Следует признать, что она отдавала себе отчет, с кем имеет дело, и досконально изучила историю вопроса, не оскорбив суровых стражей закона, определявших судьбы штата, ошибочным отождествлением их с сонмом единоверцев, которых по привычке и для большего удобства стали называть одним словом — «пуритане».

А так как она обнаружила ум и хорошую осведомленность в начатом деле, ее приняли в общину. Она обжилась тем быстрее, что вышла замуж за Брайена Ньюмена, жителя Салема, обратившего на нее внимание на процессе и пожелавшего взять ее в жены.

Они получили в аренду ферму в окрестностях города и составляли примерную пару в столице Массачусетса вплоть до того дня, когда…

Добравшись до этого места своего рассказа, миссис Кранмер запнулась, огляделась, после чего наклонилась к уху Анжелики. Ее голос перешел на шепот. До того дня, когда Рут Саммер, ставшая Рут Ньюмен, супругой достопочтенного Брайена Ньюмена (голос миссис Кранмер стал еще тише, а глаза еще больше расширились) «увидела в пруду Номи Шипераль …».

Произнеся эту загадочную фразу, миссис Кранмер выпрямилась. Затем умолкла, как бы придавленная воспоминанием.

— А что Номи Шипераль делала в пруду? — после некоторой паузы спросила Анжелика.

Англичанка сжала губы, и ее лицо приняло отсутствующее выражение. С тех пор много воды утекло, и она плохо помнит, сообщила она таким тоном, который свидетельствовал о том, что, напротив, помнит все слишком хорошо.

— Во всяком случае, — заметила она, покачивая головой, — родители Номи Шипераль не заслужили такой дочери.

Появление служанки прервало ее рассказ, и ей пришлось замолчать.

Когда миссис Кранмер возобновила свое повествование — случилось ли это через час или на следующий день — Анжелика почти забыла эту историю, задаваясь вопросом, зачем миссис Кранмер ее ей рассказывает. Английские имена путались в ее голове…

Тем временем она узнала, как зовут ее собственных детей: девочку Глориандрой, мальчика — Ремоном-Роже. Почему именно так? Кто дал им эти имена? Были крестины или только крещение? Мысль о крещении, вылетевшая у нее из головы в то время, как ее малыш находился в смертельной опасности, не давала ей покоя. Неужели и вправду она стала безбожницей?

«Может быть, и безбожницей, но не удаленной от Бога», — поспешно сказала она себе.

«Я взял тебя и пустил в открытое плавание», — произнес голос, эхо псалма, исполненного нежности и участия.

Миссис Кранмер, казалось, не терпелось продолжить свою историю.

— С самого рождения Номи Шипераль всем было известно, что она колдунья, но окончательно в этом убедились после случая с вдовой Рут Саммер, женой Ньюмена. Поскольку последняя, увидав ее в пруду, недолго думая, выпрыгнула из двуколки, заключила в свои объятия, поцеловала в губы и увела в хижину в глубине леса, в которой она жила до замужества. С тех пор они не расставались. Это послужило лишним подтверждением тому, что Номи Шипераль колдунья, но также и тому, что Рут Саммер-Ньюмен, о квакерском прошлом которой давно забыли, ибо она неукоснительно соблюдала все религиозные обряды и давно уже не поддерживала никаких связей со своими бывшими единоверцами, под ритористической личиной новообращенной всегда скрывала более чем сомнительное лицо неофита. Ибо разве можно считать нормальным, что, владея фермой, хлевом, гумном, овчарнями, не говоря уже об амбарах и лавочке в порту, она тайно от всех сохранила за собой в лесу хижину, куда, как это вскоре стало известно, частенько наведывалась одна, будто бы по дороге на рынок, где продавала колбасы и сыры? Не для того ли она уединялась в этой хижине, чтобы общаться с Дьяволом?

Так они и жили там, всеми презираемые, еще более омрачив свои скандальные взаимоотношения тем, что приютили ребенка, девочку, забытую под кустом сумаха цыганским племенем, которое по ошибке высадилось на сушу. Эти дикие и необразованные существа думали, что прибыли в Рио-де-Жанейро, Бразилию, и пришлось сплавить их на юг с обезьянами, клячами и двумя ярко раскрашенными повозками в надежде на то, что десяти или двенадцати английским колониям удастся, по очереди передавая их друг другу, довести до испанской Флориды и избежать цыганского дурного глаза.

Итак, не было ничего удивительного в том, что г-н де Пейрак, намереваясь доставить их из хижины сюда, позаботился о хорошо вооруженной охране. Ему пришлось даже выставить для защиты дома Кранмеров своих гвардейцев с копьями наперевес, чтобы держать на расстоянии негодовавшую толпу, собравшуюся при их появлении, настолько вызывающими казались их рассыпавшиеся по плечам волосы. Тщетно уверяли они, что не имели времени причесаться…

— Но послушайте… о ком это вы говорите? — воскликнула Анжелика.

— Да об этих низких существах, порочащих своим присутствием мой дом! вскричала миссис Кранмер, шокированная тем, что Анжелика, выслушав эту столь мрачную и скандальную историю, не выказала особого негодования. — Ах, да вот же они!

И она поспешно спряталась за занавесками. В комнату со смехом вошли «низкие существа», неся в руках по куколке в сопровождении цыганки, пятнадцатилетней девочки, босоногой, черноглазой, с венком в волосах и корзиной свежих фруктов в руке: груш, яблок и слив, — которую она водрузила на стол. В другой руке она несла корзину, наполненную лепестками, которыми стала усеивать пол, чтобы освежить и наполнить ароматом комнату. Старшая, укладывая малышей в колыбель, сказала, что, так как день сегодня солнечный и безветренный, она вышла с младенцами в сад на первую в их жизни прогулку под Божьим небом.

Анжелика знаком подозвала миссис Кранмер и вполголоса спросила у нее:

— Вы уже почти все рассказали, теперь уточните, кто они?

— Но я же вам говорила!

— Вы бредите, эти женщины не могут быть теми существами, о которых вы мне рассказывали. Они значительно моложе!

Англичанка улыбнулась с понимающим и вместе торжествующим видом.

— А! Вы заметили! И вы тоже!

— Что значит — и я тоже?

— Вы тоже можете засвидетельствовать действие их колдовства.

Она прошептала:

— Говорят, что… Сатана открыл им секрет вечной молодости!

К счастью, миссис Кранмер вызвали по делам, и Анжелика вздохнула с облегчением: она совершенно обессилела.

Когда она вновь открыла глаза, две женщины с ангельскими улыбками склонились над ней, держа в руках свежее белье и таз с горячей водой.

Должно быть, в ее взгляде отразилась растерянность.

— Успокойся, сестра, — сказала старшая, проведя несколько раз тонкой рукой перед остановившимися глазами Анжелики, как бы пробуждая ее от кошмара.

— Как вас зовут? — спросила она.

— Ноэмия Шипераль, — ответила младшая.

— Руфь Саммер, — сказала старшая.

Они произносили «Номи» и «Рут» на библейский манер.

Это невероятно!

«Они владеют секретом вечной молодости», — заявила миссис Кранмер.

Анжелике, изучавшей лица «ангелов», казалось, что во взгляде и в скорбном зрелом рисунке губ она видит подтверждение того, что они многое пережили, пряча за двадцатилетней внешностью тридцати-тридцатипятилетний возраст. Это относилось прежде всего к Рут, вдове Саммер, добродетельной фермерше.

Рассказанная миссис Кранмер история не выдерживала никакой критики.

— Что делала Номи Шипераль в пруду? — спросила Анжелика.

Готовясь приподнять ее, чтобы сменить простыни, они мгновение помедлили и обменялись полуулыбкой.

— А! Она вам уже сообщила! — усмехнулась Рут. Она положила руку на плечи своей подруги, и они взглянули друг на друга сияющими глазами.

— Это не ее вина, — нежно проговорила она. — Это у нее врожденное. Она различала цвета людских душ, светящиеся над их головами, и излечивала наложением рук. Просто поражала своим чудодейственным даром, и это стало проклятьем ее жизни, особенно когда она похорошела. Юноши увлекались ею, но не осмеливались признаться в любви и убегали от нее, говоря, что она приносит несчастье. Между тем она была сама красота и доброта.

Они неотрывно смотрели друг на друга, затем, как бы не желая покидать страну грез, принялись ухаживать за Анжеликой, рассказывая ей историю своей жизни.

Вначале история Рут Саммер История Рут, урожденной Мак Маль, вдовы Саммер, супруги Ньюмена, с душевными испытаниями, пережитыми ею в детстве, с преследованиями, которым подвергались ее родители-квакеры, странно напоминала историю Глиметты де Монсарра, синьорессы с острова Орлеан в Новой Франции: оказавшись в семилетнем возрасте свидетельницей казни своей матери, сожженной на одном из костров, как колдунья, на окраинах Лотарингии, она навсегда сохранила воспоминание об этом потрясении.

Но если Глиметта через всю жизнь пронесла эту сердечную рану, нанесенную несправедливостью, немыслимой и чудовищной, — «Смотри, маленькая колдунья!

Смотри, как горит твоя мать!» — и страстную ненависть к служителям церкви, и обрела покой, лишь удалившись не столько от живущих, сколько от рабски покорного общества, которое, удовлетворенное своими законами и постановлениями, образует то, что в двух словах именуется «обществом обывателей», то Рут, превратившись в замечательно красивую высокую девочку со светлыми косичками, очень рано взбунтовалась против остракизма, жертвой которого пала ее бедная мать. С просветленным лицом и неизменной улыбкой, она всегда с достоинством выносила оскорбления, затрещины и плевки; девочка, в двенадцать лет очутившаяся в Америке, знавшая, что находится на земле, где рабское чинопочитание и угодничество не в чести, не могла уразуметь, что же именно возбуждает такую ненависть к ним в людях, подобно им приехавших из Старой Англии и подобно им работавших от зари до зари, обогащаясь трудом своих рук, веривших в того же Бога и поклонявшихся тому же Христу… Ее родители, талантливые и предприимчивые, быстро обрастали хозяйством повсюду, где бы ни поселялись, но стоило им встать на ноги, как тут же начинались неприятности; им не прощали малейшую оплошность, укоряя даже в не совершенном грехе, а в том, что они позволяли себе появляться на деревенской улице.

Рут завидовала маленьким пуританам, таким уверенным в своих правах на этой земле Массачусетса, которые, проходя мимо ее дома, строили ей рожки и кричали: «Бойся! Бойся, дьяволица!» Она охотно бы присоединилась к ним и, как они, строила бы рожки какому-нибудь «козлу отпущения» — католику, квакеру, евангелисту или баптисту. А между тем можно ли было представить себе более мирную и доброжелательную атмосферу, чем царившую в семьях их секты под соломенными крышами домов в поселках и деревушках, которые часто приходилось покидать, едва отстроив, и которые свирепая и угрюмая толпа, едва выжив их, сразу же поджигала, как будто они были отравлены чумными испарениями.

Такие изгнания переживались молодой Рут куда болезненней, чем угрожавшая ей опасность бесчестья.

К несчастью для нее, она была совершенно невосприимчива к тому внутреннему озарению, которое посещало большую часть ее единоверцев и помогало им выносить все эти унижения. Усилия, которые она прикладывала для того, чтобы скрывать от них холодность и бунтарство своего духа, изнуряли ее. В самом деле, она находила нелепым то, что они гордились своим смешным прозвищем quakers — дрожащие, как их окрестили с той поры, когда некий мистически настроенный сапожник из Мстершира Джордж Фокс слез со своего табурета и пустился по дорогам проповедовать, что следует трепетать to quake

— перед Богом и поклоняться лишь Святому Духу.

Не так уж он был и не прав, этот сапожник, призывая к доброте и милосердию в истерзанной Англии, где на протяжении десятилетий католики и реформаты, пуритане и англиканцы кромсали друг друга на куски во имя любви к Богу.

Однако Рут предпочла бы, чтобы Джордж Фокс оставался сапожником в своей мастерской, поскольку приверженцы «Общества друзей» тысячами устремлялись за ним, что неминуемо приводило к пополнению армии висельников и беглецов в Новый Свет.

Шестнадцати лет от роду Рут, юная квакерша с Атлантического побережья, вышла замуж за Джона Саммера, немногим старше себя, высокого и красивого, чистого и непорочного, как ангел, сильного юношу, молодого, упрямого хлебопашца, набожного, храброго и улыбчивого. Он любил ее и был счастлив, не догадываясь о накапливавшихся в ней горечи и озлоблении. Почувствовав с некоторых пор прилив новых сил, она попыталась воспротивиться издевкам своих соотечественников, требуя, чтобы и на квакеров распространялось то, ради чего они приехали сюда: свобода и право на свой манер молиться Богу.

Тогда они отомстили молодому мужу, выставив его у позорного столба за какой-то незначительный проступок, потешаясь над его «страхом» перед женой, с которой он не мог совладать. Уж не умышленно ли забыли о нем, привязанном к столбу долгой морозной ночью? Он умер.

Вопли Рут Саммер послужили причиной громкого скандала, но тогда — было ли в ней нечто такое, что внушало судьям страх и на что они не осмеливались посягнуть? — они наказали ее, арестовав ее родителей. Подвергнутая унизительному бичеванию плетьми на рыночной площади, мать скончалась несколько дней спустя. Она сгорела в лихорадке от гнойного воспаления ран на спине.

Что касается ее отца, то он был приговорен к отсечению уха — обычное по существующему закону наказание за первое правонарушение. В случае повторного проступка, не менее тяжкого, чем предыдущий, ему предстояло лишиться второго. Приговор не был приведен в исполнение. Накануне Рут сообщили о том, что ее отец, оступившись на тюремной лестнице, упал и проломил себе голову.

Пришло время спасаться бегством. Внезапная сила и решительность овладели Рут Саммер.

Она убедила членов «Общества друзей» переселиться на север и собственноручно подожгла опустевшие дома.

Как известно, в Салеме она отреклась от своей секты и оставалась пуританкой вплоть до того зимнего морозного дня, когда… «она увидела Номи Шипераль».

А теперь история Номи — Я увидела ее, по самую шею погруженную в замерзший пруд, ее бледное лицо огромной лилией выступало на поверхности, — рассказывала Рут. — «Они», стоя у леса, ждали, распевая псалмы, когда Дьявол вылетит из ее рта. Да, ее рот был и в самом деле открыт, ибо она умирала. Бедная девочка… Что мне оставалось, как не спрыгнуть с двуколки и не броситься к ней, чтобы вырвать ее из черной могилы? Лед уже стягивался вокруг ее шеи наподобие железного ошейника, и когда я вытащила ее на берег, единственная покрывавшая ее тело рубашка заледенела, а концы длинных волос стали ломкими, как стекло. Я поцеловала ее в губы, — продолжала Рут Саммер,

— ее посиневшие, холодные губы. Мне так хотелось согреть ее своим дыханием, вдохнуть в нее тепло своего тела!

Рут не стала возиться с таким же задубевшим от мороза узлом толстой веревки, которая, проходя одним концом под мышками девушки, другим соединялась с закрепленным на ветке дерева блоком, позволявшим время от времени поднимать ее над водой, проверяя, по-прежнему ли зло сидит в ней, или его можно считать окончательно побежденным.

Сбегав к двуколке за ножом, молодая фермерша ограничилась тем, что отсекла веревку и, взвалив Номи Шипераль себе на плечи, отнесла ее в хижину.

— В чем только не упрекали меня из-за этой хижины! — смеялась она, откидывая назад голову. — Во-первых, эта лачуга находится не в лесу, как все утверждали, а на опушке… Явился муж, до которого дошли слухи о скандале. Я запретила ему переступать порог этого священного убежища, ставшего отныне моей собственностью. Он не стал возражать и удалился. Тогда я обложила дом камнями, через которые никто не имел права переступать. Этот поступок почему-то вывел их из себя. Никто, казалось, не желал признавать неотъемлемого права каждого время от времени и в зависимости от обстоятельств ограждать себя или защищаться от нестерпимых посягательств.

Я чувствовала, что Бог, как я его понимаю, вменяет мне отныне в обязанность любить Номи Шипераль, защищать ее от злодеев, помогать ей развивать ее благодетельные способности — дар врачевания, ведь ненависть к особого рода благу, помогающему человеку жить, побуждает злобных и желчных людей уничтожать этот дар вместе с целительницей, если им не удается погасить его в ней.

Словом, она обладала силой добра благодаря своим волшебным рукам. Те, кто знал об этом, стали тайком наведываться к ней. Они падали на колени у выложенного из камней круга и молили нас о помощи.

Тогда я выстроила неподалеку небольшое крытое гумно, и там мы стали лечить страждущих.

Обо всем этом рассказывалось урывками в процессе ухода за больной и новорожденными. Анжелика слушала с той жадностью, с какой она проглотила бы кусок хлеба после изнурительного путешествия или выпила бы свежей воды из колодца, преодолев пустыню. Да, то было чувство насыщения, которое несли с собой их голоса и слова, пряные на вкус, с живыми ферментами достоверности.

Две жизни: подлинные страдания, подлинные радости, подлинная борьба, подлинная гордость!

Могучее этическое дыхание вознесло над обыденностью эти жалкие существа, обреченные на белый или черный капюшон квакерш, на убогое прозябание несчастной пары, заточенной в бедном домишке на опушке леса. Анжелика понимала их, сливалась с ними, проникаясь благодаря общению с ними новой уверенностью.

В самом деле, эти рассказы, вместо того чтобы обессиливать, укрепляли ее.

Выздоровление быстро пошло на лад, подгоняемое живительным общением с ними, ибо она обрела в них людей, говоривших на ее языке.

Ослабленная и потому погруженная в переживания настоящего, она чувствовала себя такой же заинтригованной перипетиями истории и охваченной нетерпением узнать продолжение, как в те далекие времена, когда, забыв обо всем, слушала рассказы своей кормилицы Фантины в старом замке Монтлу.

Одно из преимуществ детства — любовь ко всему, что имеет к нему отношение.

Слушая этих двух салемских квакерш-колдуний, Анжелика узнавала в себе это обычно увядающее с годами чувство, необыкновенно живучее, искреннее, непосредственное, жадное до впечатлений.

Она не раз удивлялась, что так хорошо понимает их английский язык, весьма беглый и изобилующий трудными словами, а также незнакомыми ей диалектизмами. Язык к тому же весьма отточенный, ибо обе получили весьма разностороннее образование, поскольку женскому воспитанию уделялось в религиозных сектах, вышедших из Реформации, особое внимание: в соответствии с первоначальными установлениями женщины были вправе наравне с мужчиной проповедовать новую веру, а также принимать деятельное участие в отправлении культа.

Сомнительное, вызывающее неутихающие споры установление!

Послание апостола Павла, в котором проглядывало его библейское женоненавистничество — уж не был ли он до своего обращения членом секты фарисеев? — весьма усложняло решение этого вопроса для пресвитерианцев и конгрегационалистов, вышедших из кальвинизма.

К настоящему времени одно из серьезнейших возражений, выдвигавшихся против квакеров, сводилось, в частности, к тому, что женщинам дозволялось во время службы участвовать в Святом Таинстве Причастия.

Итак, Анжелика имела дело с двумя умными и образованными женщинами, речь которых отличалась самобытностью, умелыми и решительными в поведении, милосердными, веселыми и доброжелательными, хотя и скорыми на возражения.

Их экзальтация — или то, что она определила для себя как экзальтация во время первой встречи, — служила им средством самозащиты. Чтобы оставаться теми, кем они являлись по своей сути, объектом преследований, но в то же время уверенными в своем исконном праве на жизнь, им приходилось поминутно утверждать это право или, во всяком случае, напоминать о нем в полный голос и при любых обстоятельствах, особенно тогда, когда обыватели, на какое-то время усмиренные, успокоенные и как бы подкупленные их «чудесами», провоцировали новый кризис и старались направить их. Нет, не на стезю общепринятой добродетели — время для этого ушло безвозвратно, — но в сумрачные дебри колдовства и распутства, откуда их надлежало извлечь лишь для того, чтобы осудить и повесить.

И вот организовывались шествия. Раздавались требования, чтобы судьи и школьные учителя развернули пергаменты, надели судейские шапочки, после чего все с воплями устремлялись к хижине на опушке леса. Кто-то из одержимых готовил веревки, другие — с охапками хвороста и факелами рвались первыми поднести огонь к соломенной крыше этой дьявольской хижины, но вдруг, как по команде, останавливались перед выложенным из камней кругом.

Ибо заранее страшились того, что увидят на пороге двух женщин, таких красивых, которые, ткнув в них указательным пальцем, призовут разойтись по домам. Но еще больше боялись, что не увидят их, что силою своих колдовских чар они, дабы избежать возмездия, вылетят через дымоход.

— Им удалось приговорить нас к ношению на груди заглавной буквы А, первой буквы слова adulteru.

Из красных порочащих метин в уголовном кодексе Массачусетса сохранилась к тому времени лишь буква А, клеймящая женщин, виновных в прелюбодеянии, другие буквы, такие, как Б (богохульник) или Т (thief — вор), вышли из употребления.

— Я согласилась с приговором, — сказала Рут, — но он был несправедлив по отношению к Номи; она не обманула ни одного мужчину, потому что никогда не была замужем…

— А что Брайен Ньюмен, осмеянный супруг, стал ли он обжаловать приговор?

— Нет. Попытались было заставить его признать, что его жена, перебежчица из проклятой секты, вероломно проникла в Богом охраняемую общину, «наставила ему рога» и явилась для него источником бесконечных несчастий.

Но он сидел смирненько и все оставил как есть. Он продолжал жить, словно ничего не произошло: обрабатывал поля, доил коров, взбивал масло, стриг овец, регулярно посещал meeting house, став лишь чуточку менее сдержанным и лишь чуточку более молчаливым, чем прежде.

«Я спокойна за Брайена Ньюмена, — говорила порой Рут, глядя на зеленые холмы, где находилась ферма, хозяйкой которой она была еще совсем недавно.

— Мужчины тяжелы на подъем и не торопятся приняться за поиски новых истин, отличных от тех, которые они пассивно усвоили и с которыми сжились по привычке, однако не утратили способности к их обретению и усвоению».

Она с уверенностью предсказывала эволюцию человека, которого не раз за годы их совместной жизни заставала за тайным и внимательным перечитыванием маленького томика, принимаемого ею поначалу за молитвенник; он никогда не расставался с ним — сборником сонетов и посланий английского поэта эпохи Возрождения Габриэля Гарвея, короля рифмы и гекзаметра, новатора в области английского стихосложения. И, как это всегда бывает со всяким берущим на себя смелость разрушить существующие теории и утвердить взамен них новые, он был обвинен в бунте против установленного порядка!

— Сколько бессмысленной жестокости, — сказала Анжелика, — я отказываюсь понимать. Вспоминаю, как во время плавания в заливе Каско на одной из стоянок на острове Лонго я впервые повстречалась с квакерами. Они совсем не показались мне опасными. Напротив. Была холодная ночь, и одна из женщин одолжила мне свое пальто.

— Мы бессильны перед страхом, — заметила Рут. — Добро вызывает страх. Добро всегда непонятнее зла, и потом люди прежде всего не приемлют того, что нарушает сложившиеся представления о приличии. Я убеждена, что Джордж Фокс опасен не столько тем, что отменил все церковные таинства, сколько своей проповедью равенства, призывами не снимать шляпы даже перед королем. Что касается меня, я возмутила умы даже не тем, что показалась им колдуньей, а тем, что оставила посреди дороги, совершенно забыв о них, предназначенные для продажи в городе товары.

Назад | Вперед